Поповские дети

Ночи в августе густы как черничный кисель. И также обволакивающе тягучи. Воздух тяжел и неподвижен. А дыры звезд на черном полотне неба вздымаются то вверх, то вниз, словно кисель этот вот-вот закипит.

Когда в избе, наконец, все утихимирились, и присмирев от навалившегося сна, засопели на полатях дети, в сенное окно кто-то постучал. Три раза. Старая бабка, лежавшая в углу на скамье, вздохнув, поднялась, и еле слышно запричитав то ли молитву, то ли проклятие, взяла узел, который подкладывала под голову во время сна, сняла с гвоздя салоп, и переваливаясь с ноги на ногу, тяжелой поступью вышла.

- Рожает что ль кто на селе? – буркнул в темноте мужской голос.

- Попадья поди… - шепотом ответила хозяйка, повернувшись на кровати к мужу.

Тот выругался.

- А ты что не видел её брюхатую, в храме? – удивилась жена.

- Ты что дура? Когда я храме-то был? – в голосе звучала злоба. Мужик было приподнялся,  ему страшно захотелось курить, но табак еще давеча кончился, и он раздраженно опустился обратно.

- Ну не лай. На сносях она была. Вот, видно, срок подошел. - шептала умиритворяюще жена. – А ты-то что извелся?

- Дура-баба ты, и она такая же. Сука. – он сплюнул на пол. - Третьего рожает+ поди? Поповское отродье. И куда их потом? – мужик разгорячился, переходя почти на крик. - Лучше как щенят потопить сразу…

Злоба в его голосе зазвенела болью, он ревел:  - Время-то нынче какое1. Церковь закроют, попа убьют, попадью пустят по миру, куда детей-то заводить?

- Да тише, ты, тише. Всех перебудишь. – зашипела на мужа женщина. Погладила его по груди. Сначала осторожно, видимо, страшась супруга как зверя, потом смелее, ласковее. – Ну что делать? – заметила. – Какая радость у них осталась в жизни… все отняли… а попадья моложе меня, знаешь…2 бабье-то дело нехитрое…

Мужик хмыкнул, голос его помягчел, дрогнул: - Ну и шельма ты!

Он снова крепко выругался и также крепко притянул к себе жену.

Collapse )

НИКОЛУШКА. продолжение 3

ГЛАВА 3. РАЗГРОМ
Еще помнили сельчане Сондуги, как собирали деньги на то, чтобы расширить свой Христорождественский храм. Как в 1908 году, наконец, завершили пристройку нового теплого придела. Как долго готовились к его освящению, которое должно было стать настоящим сельским праздником, как мыли и украшали храм цветами, как встречали колокольным звоном Владыку и какой, наконец, торжественной была та служба, на которой служили епископ и несколько священников из соседних приходов. Они не забыли, как тогда радовались, как поздравляли друг друга и как думали, что слава Богу, теперь на службе будет не так тесно, а в пределе есть место, чтобы поставить купель для крещения младенцев. Они искренне верили, что в этом храме они еще повенчают своих детей, окрестят внуков, а потом когда-то их здесь и отпоют. Потому что самые главные события в жизни – рождение, союз двух людей, смерть должны быть освящены Богом.  Так было всегда на их памяти, так должно было быть и впредь.
Прошло всего чуть больше десяти лет, и всё переменилось. Когда в стране бушевала первая мировая война, Сондуга жила спокойно, хотя некоторые её сыны и записывались на фронт, ища подвига. Когда разразилась в стране революция семнадцатого, Сондуга не шелохнулась, слишком далеко она отстояла от политической суеты. Но пришла новая власть. И власть считала, что религия – это зло, с религией надо бороться. Церковь отделили от государства и отняли у неё все земли. А затем повсеместно стали закрывать храмы и монастыри, а священнослужителей и монашествующих сажать в тюрьмы за антисоветскую деятельность.
В середине двадцатых годов по Сондуге поползли тревожные слухи, что вышел указ об изъятии церковного имущества. То есть попросту в любой момент к ним в храм могли прийти красные комиссары, чтобы разграбить иконостас и вынести из алтаря святыни – Чашу, дискос, напрестольное Евангелие в окладе, дарохранительницу, семисвечник. Особой ценности эти предметы не представляли, все они были сделаны из меди, только кое-что из серебра. Однако, в стране царил такой настрой, что из храмов большевики как воронье тащили все, что блестит, оставляя голые стены и оскверненные алтари.
Слухи эти передавались в основном из уст в ухо, пожилыми женщинами. Передавались втайне, наедине. При этом разговаривающие озирались по сторонам, потому что в селах уже появились соглядатаи, и недоверие трещиной разошлось по сельской общине.
Ночью верующие бабы уносили под подолом из храма любимые иконы и церковную утварь, и на страх и риск прятали их в своих сундуках или подвалах. Но по ночам много не вынесешь, и, когда все же пришел день официального «изъятия имущества», комиссары вдоволь поглумились над церковью. Тогда же и решили, что здание неплохое, просторное, и решили сделать там зернохранилище. Позвали деревенских мужиков и наскоро пристроили к былой церкви деревянные амбары. Вот только не удалось сбить с купола крест, и он продолжал укором возвышаться над опустошенным и обезбоженным зданием.

НИКОЛУШКА. продолжение 2

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 1920-1958

ГЛАВА 1. ПЕРЕМЕНЫ
Ранехонько начинается день в деревне. Еще солнце не встало, а надо уже кормить скотину, да выгонять её в поле. Надо топить печь, готовить еду, ставить хлеб. Пока еще не слишком жарко – надо идти на огород или на пашню. И так весь день – одно тянется за другим, как в часовом механизме. Только вечером, когда солнце уже начинается клониться к горизонту, а в теле появляется сладкая усталость от труда, наступает небольшое затишье. Мужики, смыв в озере пот, закуривают табак. А бабы выходят на улицу посудачить.
На широкой скамье возле крайнего дома села Заречье сидели четыре бабы, девочка лет десяти стояла у дороги, чертя хворостиной в пыли непонятные узоры да изредка поглядывая вдаль. Бабы ждали, когда пастух пригонит с поля коров. Лузгали семечки и обменивались новостями.
- Слышь, что говорят? – начинала самая разговорчивая баба в цветастом платке.
- Чо? – без интереса спрашивала другая.
- У нас, говорят, скоро здесь будет… как его там… колхоз.
- Что? – не понимали остальные.
- Ну, чтобы у всех всё общее – хозяйство, коровы, земля…
- Боже Милостивый… - крестилась самая старшая из них, седая старуха в черном платке.
- Да. – продолжала разговорчивая. – А церкву нашу закроют. Сейчас все закрывают.
Старуха снова перекрестилась.
- А в Шенкурске псаломщика утопили… - вставила баба в белой косынке.
- За что ж его?
- Да, говорят, заступился за царя да власть царскую.
- Да он не псаломщик был, просто церковный… - махнула рукой цветастая. - Я знаю ту историю, у меня сестра в Шенкурске, она писала, и давно это было, уже третий год как…
- И кто? Свои?
- А кто ж…
- Озверели нынче мужики-то.
Бабы замолчали, вздыхая о своем.
- Нюрка, видишь что ль, стадо? – крикнула та, что в косынке, девочке.
- Ни-ко-го! – отозвалась она.
- А вы Николку видали? – снова завела «цветастая».
- Какого?
- Да Ляксандры-просвирни сын.
- А что?
- Чудить начал.
Старуха в черном платке повернула к говорящей свое морщинистое лицо.
- Говорят, в баню ходил, помылся, одел на себя всё белое да чистое – холщовую рубаху, штаны, да так с тех пор стал ходить по деревне с Евангелием.
- И что?
- Да ничего. Странно просто. Ходит, говорят, в поле, в лес, молится. А встретит кого, только присказками отвечает да прибаутками.
- А ты откуда знаешь? – спросила старуха.
- Да у меня сноха ведь недалеко от храма живет в Угрюмове… Сама Ляксандра говорит: блажит он.
- Там сестра, тут сноха … - покачала головой старуха.
- Да вроде он парень-то ничего был? – заметила баба в косынке.
- Вот и оно. Парень как парень. И на танцы ходил, и песни пел. Говорят, и девка у него была где-то, да что-то не заладилось. То ли не дождалась она его, пока он псаломничал в другом селе.
- Да судачат всё. – отрезала старуха.
Баба в цветастом платке обиженно дернула плечами.
- Может он того? – засмеялась та, что в белом, показывая пальцем у виска. – от любви несчастной?
Старуха посмотрела на неё строго:
- Всяк по себе судит. А у Бога Свой суд.
Четвертая баба, тоже седая, с круглым мягким лицом, до этого молчавшая, вдруг сказала:
-  Я хорошо знаю Александру, и Николая помню еще мальчонкой. Говорили, отвозили его учиться в семинарию или куда-там, а на пути им старец встретился прозорливый. Он и сказал: «Это Божий человек. Ему работать не придеться».
- Эко! – переглянулись женщины.
- Вот! – подняла указательный палец старуха. – Видишь время какое, Божьему человеку теперь только юродствовать и остается. Иначе не выжить…
- Идёт! – радостно закричала с дороги Нюрка. – Пастух идёт!

ГЛАВА 2. В ЛЕСАХ
Много полей на земле русской. Широких разделанных полей, засеянных человеком пшеницей, рожью, овсом. Или полей диких, поросших высокой травой да мелкими душистыми цветами. Много полей. Но больше на нашей земле лесов.
И если поле радует своим простором и ясностью, то лес тянет человека тайнами.
Всё чаще Николай уходил в лес. Сначала он бесцельно бродил по лесным тропинкам, только бы уйти от людей, по которым у него внутри всё болело и ныло. Так бывает с раненым псом. Надо уйти в лесную чащу, зализать раны и побыть в одиночестве, пока раны не зарастут или пока в лесу ты не умрешь. Верная собака слишком верна, чтобы умирать на глазах у хозяина.
Николка блуждал по лесу и находил в его тишине и незыблемости покой. Несмотря на все перемены, происходящие в жизни людей, лес окружающий их селения, хранил невозмутимость. Все также стояли вековые деревья, также звери искали себе пропитание, а птицы вили гнезда. И также как всегда человек в лесу был не хозяином, а гостем.
Изредка встречались Николаю охотничьи избушки – небольшие наскоро построенные из тут же поваленных и обрубленных деревьев строения, в которых можно было отдохнуть, а то и заночевать при надобности. Обычно в избах имелись спички и кое-какой запас продовольствия, спрятанный от зверей в деревянных коробах или в специально вырытых ямах-кладовых. У охотников было негласное правило – по возможности оставлять в избушках провиант. И в случае беды, можно было бы несколько дней жить в такой избушке.
Николай иногда останавливался в охотничьих избушках, но ничего из еды не брал, предпочитая питаться ягодами и корешками. Эти избушки навели его на мысль построить свой шалаш. Топорик у Николки был с собой, потому он принялся за дело.
Первый шалаш получился не очень складным, но все-таки он защищал от ветра и в нём вполне можно было устроиться на ночлег. За первым шалашом пошли другие.
Свои шалаши он строил в глубоком лесу, у реки Сойги, которая впадает в озеро. В таком глухом месте можно было не опасаться, что кто-то, кроме зверей, услышит звук топора.
В северных лесах зверья хватает. Есть тут и волки, и лисы, и красавцы лоси. Но самый большой и опасный – конечно, медведь. Этот огромный хищник любит селиться в хвойных лесах, богатых ягодниками, буреломом, гарями и моховыми болотами, в местах, изрезанных долинами лесных речек или оврагами. Как раз такие места на Сойге. Этот уголок не зря охотники называют медвежьим. Иногда ночью Николай просыпался оттого, что где-то недалеко хрустели ветки от тяжелой поступи медведя, ищущего чернику или морошку. Но бурый властелин леса не беспокоил отшельника. И хоть замирало сердце от подобных ночных визитов, Николай знал, что медведь, учуяв человечий запах, не будет нападать, а скорее поспешит уйти. Потому как несмотря на размер, медведь сам по себе не отличается свирепостью. Если только это не медведица, защищающая своих медвежат. Молодые медведи вообще чаще всего едят растительную пищу, а некоторые так и всю жизнь предпочитают ягоды, мед да личинки, которые они находят, разворачивая старые пни. Такие «постники» часто посещают овсяные поля, оттого их в деревнях называют «овсяниками».
Но как бы в лесу не было хорошо, Николушке приходилось возвращаться к людям. Заходил он на Сондугу, к матери. Но чаще всего стал бывать в Реже, где располагались маленькие деревеньки, будто затерявшиеся в лесах. И была этому особая причина: в тех селениях прятались изгнанные из северных монастырей монахи.

НИКОЛУШКА. продолжение

ГЛАВА 7: ПИСЬМА
Самые красивые часы в летней Ковде – предзакатные. Большое красное солнце садится в сиреневые воды залива, окрашивая их в малиновый цвет. И мир замирает. Не поют птицы, не мычат коровы, даже комары не пищат над ухом. Все смолкает, будто задумывается перед приходом ночи: а каков был проходящий день?
Николушка любил эти минуты тишины.  Если вечером он не был занят никаким делом, и его не звали на село с требами, он шел на реку, находил себе уединенное местечко, и любовался закатом.
Северная природа проста и строга. Даже летом в ней нет буйства красок или изысканности полутонов. Но в её однообразии и простоте есть что-то особенно милое и родное, что-то что тешит и успокаивает русского человека. Возможно, дело в её тройственности? Небо, вода и земля здесь существуют воедино, вплетаясь одно в другое так, что кажется, нет между ними границ. Или в необъятности простора? Взор здесь охватывает многие-многие мили. А может, в плавности линий ландшафта? Угорки – круглы, как и изгибы рек, островки, покрытые хвойным лесом, тоже имеют округлые очертания, даже избы так по-ладному скроены, что мягко вписываются в окружающий их мир. Или дело в величие природы? Когда смотришь вокруг себя, невольно ощущаешь, какой ты маленький, какой беззащитный.
Неизвестно почему, только любой человек, живущий на севере, нет-нет да и остановится и посмотрит вокруг себя и подумает, насколько красив этот мир. И вздохнет и вспомнит о Боге, который всё это создал – и природу вокруг, и животных, и птиц, и нас самих - людей.
Жизнь в Ковде тянулась от лета до лета. Это было большое село-порт. Сюда на рейд заходили пароходы со всего Беломорья и из скандинавских стран. Пароходы шли за рыбой и деревом. Здесь на островах действовали три лесозавода.
К тому же Ковда – семужная река, в ней водится красная рыба - сёмга. Очень вкусная и дорогая. Именно эта ценная рыба, а также сельдь – кормили село весь год, а также приносили доход его жителям.
Ловили рыбу весной, летом и осенью, когда она шла на нерест. Заготавливали на зиму – семгу сушили на солнце, разрезая на узкие ленточки и развешивая на веревки во дворе, коптили на дыму в специальных коптильнях, ближе к зиме – морозили, перекладывая рыбу льдом. Сельдь – солили в бочках и сушили цельными рыбешками, пропитав солью.
Храм в селе был деревянный, построенный два столетия назад, в семнадцатом веке. Он был небольшой и очень уютный, однако, уже осенью, а в особенности зимой, в алтаре, построенного из тонкого леса, становилось жутко холодно, так что на службу приходилось одевать все свои теплые вещи.
Рядом с храмом стояла колокольня. От времени и храм и колокольня стали сизыми, а в ранние утренние часы казалось словно они – серебряные.
В Ковде служил пожилой батюшка отец Павел Преображенский. У них с матушкой Августой Васильевной своих детей не было, потому когда в храм приехал четырнадцатилетний Николай, чтобы исполнять должность псаломщика, они восприняли его как родного.
Несмотря на заботу священнической семьи, жилось Николке непросто. На должность псаломщика его назначить не могли в силу малолетнего возраста, до восемнадцати лет он числился как чтец, и платили ему за службу в храме гроши. Кроме того на приходе ни псаломщику, ни чтецу не полагалось никакого жилья и земельного удела, и о пропитании он должен был заботиться сам. Слава Богу, угол ему нашли добрые люди. А питался он чаще всего самым дешевым - редькой, капустой, репой, ягодами. Батюшка приносил ему часть хлеба, положенного духовенству. Да еще спасала рыбалка.

ГЛАВА 8 ПИСЬМА
Весна и лето, а также начало осени в Ковде были оживленными. Зимой же село застывало, погружаясь, как медведь в спячку. Люди, разбредались по своим домам, и только дым из печных труб шел высоко в небо, указывая что наступили холода. Ведь если дым идет столбом вверх, значит, на улице мороз.
Черно-белая природа радовала глаз только в солнечные дни. Когда же было пасмурно, она навеивала тоску, а порой и сводила с ума своим бескрайней монотонностью.
Зимой большая часть мужского населения Ковды начинала пьянствовать.
Русский тихий мужичок от безделья и водки становился бунтарем. Напившись, он сетовал на свою судьбу и грозил кому-то неведомому кулаком, за свою загубленную жизнь. По утрам же, опомнившись, тосковал и каялся, а вечером снова пил и буянил, бил свою жену, детей. Всюду бесправный и жалкий, дома побоями он доказывая свою власть над тем, кто был ниже его. И горько торжествовал в своем безумии.
В селе стала ясно чувствоваться какая-то тревожность, словно трещина легла между людьми, народ стал реже ходить в церковь, особенно было заметно отсутствие мужчин. Среди крестьян поползли смутные разговоры о том, что России нужны перемены, нужна новая власть, что человек превыше всего. Даже Бога.
Отец Павел чувствовал себя плохо, долго и затяжно болел, так что несколько воскресных дней подряд не было Литургии. По благословению священника сам Николай читал в храме часы и обедницу, но на такие службы народу приходило очень мало – лишь самые старые, самые верные старушки-церковницы.
Все тяжелее Николаю становилось жить в Ковде. Николай скучал по родному человеку, и очень радовался, когда получал письма от близких. Их он бережно хранил рядом с Евангелием – за пазухой, и, когда приходилось тяжко, перечитывал.
Вот письмо от матери. Она писала, что на Сондуге новый батюшка – отец Николай Угрюмов, батюшка приветливый, добрый. Мать по-прежнему просвирня, печет просвиры и получает фунт зерна для пропитания. Мама сетовала, что дедушка совсем ослаб, особенно после смерти бабушки Павлы Евгеньевны.
А вот письмо от деда. Он спрашивал внука о его планах, думает ли он поступать в духовное училище, обзаводиться семьей?
А вот фотокарточка. На ней – молодые ребята, семинаристы. На обратной стороне подпись: «На добрую долгую память псаломщику Ковжской церкви и нашему любящему другу Николаю Константиновичу Трофимову. Твой друг Максим Жданов.»
А вот это – самое последнее письмо. Мать писала:
«Дорогой сын, Николай Константинович!
В октябре мы проводили в последний путь нашего батюшку Николая Яковлевича, отца Николая Казанского, твоего дедушку. После Великого Поста организм его сильно истощился. А осенью по болезни желудка он не мог принимать даже легкой пищи. За два дня до смерти он совершенно по-христиански подготовился уйти из этой жизни, приняв напутствие Святыми Таинствами покаяния, причащения и елеосвящения.
Отпевание его произошло 11 октября. Отпевали батюшку три священника – его сын (твой дядя) отец Алексей Казанский, зять (муж тети Лиды) – отец Владимир Попов и местный священник отец Николай Угрюмов. Проститься с батюшкой пришло очень много народа, так, что вся церковь была полна, и многие люди, не попав в храм, стояли на улице. Были на отпевании наши многочисленные родственники, и ученики церковно-приходской школы, а также пришло много крестьян из всех сондужских деревень, хотя день отпевания пришелся на рабочий. У многих на глазах были слезы.
Похоронили батюшку у церковного алтаря.»
Мать писала письмо ровным тоном, спокойно и мирно. Но у Николки щемило сердце, читая его строки.
Смерть забрала у матери мужа, когда ей было всего двадцать три. Мать надела черный платок и так осталась жить с жалом смерти в своем сердце, прячась от жизни в просвирне. Она, молодая и красивая, могла бы снова стать счастливой, могла бы родить еще детей, могла бы сеять и жать хлеб в поле, запевая веселые песни с другими женками сондужских деревень. Но жало смерти сидело так крепко в ней, что она навеки осталась вдовой, а Николка – сиротой. И лишь дед – тихий, улыбчивый, кроткий – всегда был для них единственным мужчиной, на которого можно было положиться в деревне. А больше мужчин для матери не было. Были просто – люди.
Со смертью дедушки, мать осталась совсем одна.

Деталь

Во мне что-то лопнуло. Какая-то часть меня отвалилась, и звякнув, покатилась по асфальту.

Я растеряно огляделась. Ничего. Покачала головой и пошла вперед, не оборачиваясь.

Все равно теперь не починить…

На автобусной остановке сидел большой лохматый пес. То ли он устал, то ли ему было жарко, но он тяжело дышал, высунув язык.

- Привет. – сказала я псу.

Он мигнул добрыми глазами. Закрыл и снова открыл свою пасть.

Подошёл автобус, и я, не глядя на номер, нырнула внутрь.

От потери моей детали, я чувствовала себя опустошенной. От взгляда собаки внутри стало тепло. Я была словно рукавица, забытая кем-то на тумбочке под зеркалом - пустая и теплая.

В автобусе сидела женщина с двумя детьми. Дети щебетали без умолку, строили друг другу рожицы. Милые существа – подумала я. Но, взглянув на измученную мать, поняла – детство имеет подводные камни.

Вошла старуха с ярко красной помадой на губах и села напротив. Что-то было настолько трагическое в её нежелании отпускать молодость, что я отвернулась к окну.

Где-то на асфальте лежала часть меня, попираемая ступнями пешеходов столицы.

«Какая неприятная погода!»- заметил пожилой старичок в шляпе. Он искал собеседника.

«Я люблю осень!» - отозвалась я и улыбнулась.

Он снял шляпу и протер платком лысину.

«Просто Вы еще не так стары» - сказал он, убирая платок в карман.

«Наверное!» - согласилась я.

Старушка с накрашенными губами презрительно оглядела меня, и я снова посмотрела в окно. Незнакомый пейзаж.

Наверное, лучше выйти – подумала я, но осталась сидеть в автобусе.

Видно, от меня отвалилась какая-то важная часть, потому что мне совсем ничего не хотелось. Только ехать и смотреть. Смотреть и ехать.

«Моя!» - объявил старичок и направился к выходу, надевая помятую шляпу.

Накрашенная дама вышла через одну. На её место сел юноша, отгородившись ото всех наушниками.

А потом зазвонил телефон.

«Ну где же ты?» - нетерпеливо звенел голос моей старшей сестры. – «Приезжай ко мне. Только купи хлеба, у меня кончился. Батон с отрубями».

Мы сидели на кухне и пили чай, намазывая яблочное варенье на куски хлеба.

- Знаешь, - начала я. – от меня сегодня что-то отвалилось. Что-то важное. И потерялось… На улице.

- Уже!? – удивилась сестра и достала из холодильника графин.

- Сама делала. – разлила она вишневую жидкость в маленькие стаканчики. – Рябиновое вино.

- Ты думаешь, это возраст? – спросила я.

Она промолчала, отпивая глоток вина.      

- Человек потихоньку распадается на винтики и шурупы, но мало кто это замечает… - наконец, проговорила сестра.

- Это страшно? – сладкое вино согрело сердце. Я вспомнила собаку на остановке.

- Нет. – покачала головой сестра, и добавила. – Это жизнь. В конце останется только то, что мы есть на самом деле...

Она налила мне еще вина. И подняла бокал.

- За все отпавшие детали!

Мы чокнулись.

Ошибка

Он был сумасшедший, этот старик. Он брал в руки кусок кипариса и говорил: «Смотри, сынок, смотри внимательно. В каждом дереве внутри сокрыт образ, надо только вглядеться, понять, что это – ножка от табурета или перекладина распятия. А уж как его вырезать дерево научит тебя само …».
Георгий послушно кивал, снисходя на старость со своего шаловливого детства. Ему хотелось солнца, смеха и забав вместо прохлады этой комнаты, сплошь заставленной досками. Мальчика отдали в подмастерье, когда ему и семи не было. «Ремесло подготовит тебя к жизни, сынок» - заключил однажды отец. – «Жизнь – это труд, сынок, жизнь это труд».
Старик был сед, невелик ростом, с блеклыми глазами, остро смотрящими на мир сквозь густоту проросших бровей. Что-то в костлявой фигуре учителя говорило о близости смерти. Она будто всегда ходила рядом с мастером, тихой спутницей. Неторопливая, смерть  присматривалась и прислушивалась, по-своему уже любя свою жертву, и ожидая подходящего часа, чтобы забрать его себе. Жизнь – это труд. – вспоминал Георгий, глядя на скрюченные пальцы учителя, - именно эти пальцы, постоянно творившие, не давали смерти победить старика.
Когда старик работал, он забывал обо всем. Он мог не есть, не пить, не спать – срезать, утончать, стругать и выпиливать, освобождая из древесного тлена искусство, пока кто-то не окликнет: «Геронта Мастер, заканчивай, глаза сломаешь работать столько времени!», тогда он поднимет голову, опустит руки, и поймет, что очень-очень устал и голоден.
Так к старику приходил изограф Янис. Этот худой великан с непослушной копной черных волос был частым гостем столярки. Утром, днем, вечером и даже ночью – он вместе с другими иконописцами расписывал храм. Его руки всегда по локоть были перемазаны краской, краска часто виднелась и на широченном лбу и скулах Яниса, делая его огромную фигуру забавной и трогательной.
Янис закрывал за собой дверь, неслышно пробирался к старику и садился прямо на пол у его ног. Он с жадностью художника впитывал в себя, как работает мастер, закуривая скрученную папиросу.
- Сегодня в храме прошли первые крестины. – замечал  Янис между делом.
- Да? – не поднимая глаз от дерева, вздыхал старик.
- Да. Младенца назвали Николосом.
Старик кивал.
- Геронта, - Янис выдыхал с шумом дым и подвигался ближе к учителю. – Геронта, люди устали быть рабами. Сколько можно. Мы христиане, на своей земле вынуждены жить по законам иноверцев.
Старик отрывался от резьбы и смотрел устало на молодого друга.
- Геронта, люди верят, что этот храм принесет перемены. Все так воодушевлены строительством. Женщины Псары приносят нам еду – самое лучшее, что у нас есть. Храм – символ единства нашего народа, геронта. Мы восстанем, стряхнем с себя, как паутину турецкий гнет …
- Янис. – одергивал учитель мягко. – Янис…
- Ты не веришь?
- Я знаю, что не доживу до свободной Греции.
- А я? – спрашивал Янис. – я доживу? – он распрямлял сутулые плечи, но в голосе звучал вопрос.
- Ты вырос несвободным. Прости старика, но и на твоем поколении есть печать страха. Она сковывает тебя.
- Тогда поколение, которое за нами, дети как Георгий….? – не унимался Янис.
- Дети… - старик задумчиво смотрел на Георгия. – детям нужно детство, сказки, любовь. Их детство сегодня сжирает ответственность, делая их циниками. Маленький циник – это трагедия души, понимаешь, Янис? Для циников ничего не имеет значения…
- И что же? – Янис беспомощно глядел перед собой. Великан Самсон, с отстриженными кудрями.
- Бог милостив, Янис, Бог милостив.
- Ты не прав, Геронта. – Янис вставал и начинал нервно ходить по мастерской. – не прав. Ты – стар и пессимистичен. Ты на краю своей жизни, старик, потому и не веришь в будущее. Греки устали повиноваться иноверцам. Мы – христиане. Христос с нами. Да, возможно, еще нет решимости, нет еще сплочения между нами, но, старик, я верю, я знаю, даже если не мы добьемся свободы, то дети, которые родятся у нас увидят её…
- Возможно. –  примирительно кивал старик, возвращаясь к работе. – возможно. Мария – хорошая девушка. – добавлял он вскользь.
Раскрасневшийся Янис довольно потирал руки, шлепал по плечу Георгия, и торопился назад – к росписи.
- Ему просто хочется счастья. Личного счастья… - бурчал старик, когда за иконописцем закрывалась дверь..
- Георгий, из того, кто ищет только личного счастья, никогда не станет свободным…
+++Collapse )








 

Женам

И вновь Адам клянет жену,
Та огрызается устало.
А соляным столбом вдруг стала
Супруга Лота. Почему?
Что огляделаь она вспять
И вечно ей теперь стоять
Укором каменным для жён,
А Лот пойдёт своим путём.
Рыдает Сарра у шатра,
В котором сына родила
Её слуга от Авраама….
Жена страдает, что упряма,
Порывиста и горяча,
И надо б ей порой смолчать,
свой взгляд смягчить,
и отпустить
обиды все.
«Прошу прости»
Лишь прошептать.
Чтобы счастливой снова стать.

Достояние бедности

Он сидел за соседним столиком и ждал. Соломенные волосы, потертая кожаная куртка, лицо с колючей щетиной на подбородке, и такими же колючими глазами. Когда молодежь вскочила, и не убрав за собой, шумно вышла из кафе, он спокойно сел на опустевшее место и с достоинством начал есть остатки бутербродов.

Я вытирала салфеткой рот сынишки, перепачканный мороженым, и думала: «Возьмёт ли он деньги или лучше не предлагать?» Он поднял голову и полоснул острым взглядом, я поняла – не возьмет. Бедность порой горда И принципиальна.

Когда мне было лет восемь-девять, на страну обрушился кризис, стало очень тяжело. Чтобы как-то сводить концы с концами, ночью по выходным моя мама пекла пирожки, клала их в кастрюлю, обматывала кастрюлю одеялом, и упаковывала в сумку на колесах. Рано утром мы ехали на метро на площадь трех вокзалов. «Пирожки, горячие пирожки!» - кричали мы, стуча ногами об ногу, чтоб не замерзнуть. Продавали не очень много, но всегда возвращались с пустой сумкой: что-то съедали сами, что-то мама отдавала людям, беднее нас.

Да, мы жили бедно. Но в этой бедности скрывалась особая радость. Конечно, я была ребенком, и мне просто нравилось с мамой продавать пироги, это казалось приключением и школой жизни, а бытовые лишения воспринимались, как само собой разумеещееся, потому не тяготили. Но и мама моя не унывала, и несла наши тяготы с высокой головой. Возможно, дело заключалось в том, что почти все тогда не могли похвастаться богатством. А возможно тем, что бедность может быть достоянием.

Время изменилось. Я выросла, и хоть наша семья не отличаемся большим достатком, у моих детей есть все, что им нужно, и даже то, о чем я не могла и мечтать в своем детстве. Но мы не роскошествуем. К вещам относимся спокойно и бережно, а в доме нашем, увы, можно сделать ремонт. Капитальный.

На днях я зашла в оптику, там оказалась небольшая очередь. Продавец взглянула на меня, изучающе, я неловко сняла вязаную шапку под её взором, смяла в руках.

- Что вы хотите? – скомандовала она.

- Очки хочу заказать.

- Себе?

- Да.

- У нас самые дешевые 990 рублей. – отрезала она и отвернулась.

Наверное, я не выгляжу на 990 рублей. Бывает что же. Лучше, пожалуй, сразу уйти. Хлопнуть дверью. Но шевельнулась гордость бедности. Та самая.

- Ничего. – отвечаю тихо.

Я выбираю очки из трех рядов. Продавец раздраженно переминается с ноги на ногу. Я медлю. Я примериваю каждую пару. Потом смотрю на неё близоруко и спрашиваю:

- Вам нравится?

- Так Вам же их носить!

- Но я же ничего не вижу в простых стеклах, понимаете…

Она ворчала сначала, потом втянулась. Мы вместе вешали мне на нос оправы, потом я отходила на шаг, и мы вглядывались друг в друга. Ну, ничего? Нет, слишком вычурно. А эти? Как сказать... Наконец, выбрали. Самые простые, круглые, за 990 рублей, с работой, естественно. Они пришлись мне к лицу.

- Сделать Вам антибликовое покрытие? - учтиво спросила продавец. - Это будет ещё...
- Нет, спасибо! - прервала я её и улыбнулась. - Я люблю, когда мои глаза блестят!

Я оплатила сразу и ушла, бережно неся себя на улицу.

Мне хотелось плакать и смеяться одновременно. Но и то и другое было бы ложью. Я вдыхала и выдыхала морозный воздух и шла домой.

Пирожки! Горячие пирожки ! – вот что кричала моя душа.

Наизнанку

Собака была рыжая с белым подшерстком и черной полосой на хребте. Она лежала вдоль дороги, причудливо вытянув вперед лапы и уткнув нос в пыльные камни мостовой. Должно быть, в смертельной агонии она прикусила себе язык, и сейчас его кончик свисал между зубов с правой стороны её челюсти. Через приоткрытые веки виднелись выпученные белки глаз, уже никуда не смотрящих. Длинный хвост был зажат между лапами — видно, в последние минуты жизни собаку охватил страх.

Он сел рядом с ней прямо на камни и стал гладить скомканную шерсть существа, которое недавно именовалось другом человека, но пришло в негодность и было выброшено за пределы города. На его лице, худом и бледном, с впалыми ясными глазами, острым носом и тонкими губами, спрятанными под густотой растительности, отражались интерес и расположение. Он гладил долго, не торопясь, спешить ни ему, ни собаке теперь не имело нужды. Нагладившись, он снял с  себя ужевый пояс, которым подвязывал хитон, и сделав на одном конце пояса петлю, прицепил её к собачьей лапе. Затем встал, и даже не отряхиваясь, пошел к городским вратам, волоча за собой новую ношу.

Collapse )

Мусоровоз

Одиночество - это состояние души, которая ждёт отклика и его нигде не находит. Крик, который не отзывается эхом.
Если отклика не будет слишком долго, его перестаешь ждать, и сам уже не кричишь. И вроде боль - та, что тянет под левым ребром, смолкает, взамен себя впуская  в грудь холод и равнодушие.
Он заглушил мотор. От дешевых сигарет во рту стояла горечь. Открыл дверцу. Выпрыгнул из кабины. Сплюнул.
Поднял со снега жестяные банки из-под газировки. Швырнул их в бак. Контейнер не переполнен. Просто люди перестали быть людьми. Бывает.
Он – мусорщик и каждый день видит десятки мусорных баков. Он грузит их на свой мусоровоз и везет на свалку. Там он их разгружает и пустые возвращает на место. Каждый день он видит мусор. Вещи и продукты, ставшие отходами.
Порой свалка напоминает ему кладбище.
«И мы тут будем…» - думает он, закуривая очередную сигарету.
Быть мусорщиком не так уж и плохо. Не престижно, да. Такой работой вряд ли будешь хвастать в обществе дам. Но это работа. И кто-то должен её делать, раз за неё платят.
Он натягивал на контейнер старую, рваную в нескольких местах сетку, когда вдруг почувствовал на своей спине чей-то взгляд.
Странно. Обычно на него никто не смотрел. Мусорщиков, как и уборщиц никто не замечает.
Он обошел вокруг контейнера и, поправляя сеть, увидел мальчика. Года два с половиной-три. Не больше. Мать тянула малыша за рукав пальтишка, а тот упирался, жадно вглядываясь в мусорный контейнер и непонятную машину с цепями.
Он усмехнулся. Конечно, мать сейчас заберет мальчугана. Зачем на мусор смотреть. Понесет его быстрым шагом прочь. А он будет орать. Как орут дети, когда им не позволяют шалить.
Он запрыгнул в кабину, вставил ключ зажигания. Надо подъехать поближе к баку и опустить стрелу, чтобы цепи дотянулись до контейнера.
Машина громко загудела. Он дал задний ход, и краем глаза заметил, что мальчуган всё ещё стоит. Глазенки распахнул. Техника его, видно, привлекла. И мать стоит рядом. Улыбается.
Что-то шевельнулось в груди. Он снова выпрыгнул из машины и, прикрепляя цепи к баку, не переставал ощущать живой интерес мальчишки.  Словно он не водитель мусоровоза, а супер-герой. Он невольно выпрямился от этой мысли.
Машина стала поднимать контейнер, и мальчик захлопал в ладоши и стал говорить что-то матери. Но он уже не смотрел в их сторону - надо было сосредоточиться на работе. Все герои ведь очень серьезны.
Наконец, бак погружен. Можно ехать. Он развернул машину. Полный ход.
Оглянулся.
Мать взяла ребенка на руки, и они вместе с сыном махали ему вслед.
Странное, неловкое чувство охватило его. Будто бы зажегся маленький теплый огонек там, где раньше было холодно. Это и есть Радость.